На главную страницу

"История с географией"

Выпуски журнала 1996-2004 гг.

Последний номер - 1/2004 г.

Новый номер - 1/2005: "Я" и "Другой"

Здесь могла быть Ваша статья

Алфавитный список статей

Наши авторы

Параллели и меридианы

Добавить свой сайт

Анонсы, объявления, новости

Добавить новость или объявление

Новый ресурс по семиотике!!!

"Не ходите сюда, пожалуйста!"

Наши проблемы

Гостевая книга

"Я к вам пишу...":

green_lamp@mail.ru

borisova_t@rambler.ru

Эти же адреса можно использовать для контактов с нашими авторами

Сюда же можно присылать статьи на темы, имеющие отношение к направлению журнала ("чистая" семиотика, семиотика культуры, культурология, филология, искусствоведение и т.п.).

Как стать нашим автором?

Стать нашим автором очень просто. Нужно взять свой текст в формате Word или (что еще лучше) HTML и прислать по одному из адресов "Зеленой лампы".

Особо хотим подчеркнуть, что у нас нет "своего круга" авторов, мы открыты для всех. (Но и своих постоянных авторов очень любим). Нет ограничений и на объем статьи, на количество статей одного автора, помещаемых в номер. Главные критерии при отборе материала - профессионализм, талант, "блеск ума и утонченность чувств" авторов, соответствие теме номера (кстати, темы можно предлагать, возможно, именно ваша статья и предложит тему одного из следующих номеров). Единственная просьба - не присылать материалов просто для "факта публикации": у нас есть смешные устремления к "гамбургскому счету" - свободному научному общению без каких бы то ни было конъюнктурных соображений...

Ну и - ждем вас! Пишите!

Когда, уничтожив набросок,

Ты держишь прилежно в уме

Период без тягостных сносок,

Единый во внутренней тьме,

И он лишь на собственной тяге

Зажмурившись, держится сам,

Он так же отнесся к бумаге,

Как купол к пустым небесам.

 

Осип Мандельштам.

Восьмистишия (№ 6)

 

 

 

Текст рассказа помещён с научной целью

Игорь Померанцев

ВОЗЛЮБЛЁННЫЙ

Как раз рассматривала книгу с фотографиями о России. Там такие лица, что у меня кровь застыла от ужаса, но тоже просто от изумления. Снимки бытовые. Так себе представляла, как ты там расхаживал и их рассматривал, а может быть, даже не замечал, только здесь замечаешь ужасных немцев, так как другой ужас.

Вернулась с женского такого вечера – там танцевала танцовщица турецкие и арабские танцы – животом. Только для женщин. У неё была такая фигура, как у меня, хотя я, смотря на неё, думала, что я худее, но, придя домой и рассмотрев себя в зеркале, увидела, что точно та же самая, только не умею так крутить животом.

Часто разговариваю с тобой, так и то мне приходится всё переводить на русский: так и живу в трёх речах. Про любовь тоже не могу много сказать, так как не страдаю, а живу в глубокой связи с тобой, такой глубокой, что почти без эротики.

Я сегодняшний вечер под влиянием шока от судьбы арабской женщины. Встретила на прогулке бывшего коллегу по университету – араба из Сирии. Он вёл себе женщину, видимо, из тех стран, и очень ему хотелось мне её показать. Я его знала как самого ограниченного студента философии со склонностями к "бабничеству". Его женщины были с северных стран. Он мне теперь представил эту как его жену и рассказал, что он её получил четыре месяца назад, что, соответствуя мусульманскому обычаю, его брат в его заместительстве на ней в Сирии женился, отец её выбрал и вот – послал Могамеду в Европу. Я на него смотрела не веря; но он, начиная нервничать, повторял, что это так положено, вот другая страна, другой обычай. Я напомнила, что эта система очень невыгодна – большой риск, тут он согласился, но сказал, что ему повезло, что всё хорошо и скоро, даст Аллах, дети будут. Всё это известно, но шок был для меня, что этот человек живёт уже более десяти лет в цивилизованном мире и что сразу так упал в старые привычки. Он очень старался делать серьёзный приличный вид, и я уже видела во всём этом его усилии начало катастрофы, хотя она ещё по-рабски улыбалась, а одета уже в европейском платье. Парадокс был в том, что они были одеты по-западному, а я – в моей одежде женщины из гарема. Долго ещё была недовольна собой, что от удивления всё смеялась, а не сказала своё мнение про рабодержавца. Даже очень весело с ним рассталась, как будто он мне рассказал шутку.

Депрессий у меня больше нет, знаешь, исчезли, как я про них рассказала бельгийке на прогулке неделю назад. Она от них расстроилась, получила головную боль, и я освободилась. Это вроде нечестно, но ведь она мне уже несколько раз рассказывала про свои проблемы, и я всё выслушала.

Мне американец стоил кучу денег, так как ходили в рестораны, и каждый счёт был, как измена; я уже чувствую с каждой суммой, которую трачу не на наши свидания, что тебе изменяю. Поэтому живу довольно аскетично, есть ведь цель. С американцем рассталась довольно легко, поехал сильный, замкнутый на родину. Он всё не понимал мои реакции и я его. Должны были как-то всё время объяснять, что имеем в виду. Я уже знаю, пока ты будешь ревновать, я буду знать, что меня любишь, хотя и плохо любишь. Буду задавать поводы к ревности. Такты страданий своих только временно избавишься или как Сван в конце и потом навсегда.

Когда я войду в номер, я сама разденусь, но молча и медленно, начиная с груди. Будешь меня потом жестоко любить?

Чем больше русских знаю, тем больше уважаю твою стойкость и удивляюсь, как ты смог многим не заразиться. Да, смертельно не заражён, как много видных представителей вашего мощного народа. А вот господин Доктор меня разочаровал. А ты говорил, что он не тяжёлый человек. Он мне очень напоминал секретаря Ленгорсовета.

Я сначала долгое время мужественно держалась, но к концу тоже на меня напала моя славянская жестокость и нетерпеливость. А мой муж очень по-западному толерантно и вежливо и мягко его расспрашивал. К концу (5 часов продолжалась наша встреча) Доктор ходил по комнате зелёный в абсолютной напряжённости, а у нас трещала голова. Мой муж вопреки всей толерантности заболел и пролежал весь следующий день. Я пошла плавать и смыла советскую пыль.

Вылечившись, мой муж превратился из пацифиста на борца и сказал, что эти люди правы, когда предостерегают нас перед самими собой. Я Доктору ещё за обедом сказала, что он лично большая опасность для западной демократии. А он не возражал.

На одной стороне, при таких встречах восхищаюсь, что ты до того не дошёл, но на другой стороне, у меня появляется такой страх, наверное, есть у него запас ужасов, но сумел большинство подавить, и проходят на свет только верхушки, но они не лодочки, они верхушки огромных подводных гор. И я с грустью слушаю те же фразы из уст другого, и они больше не проявление индивидуального, а национальной тошноты. У тебя было бы, может, то же самое про меня. Но вопреки всему, всем моим сомнениям, страхам, борьбам, остаётся ядро, которое у меня и твои земляки не возьмут, и ты сам никогда не возьмёшь, сделавши что угодно.

Мне теперь как-то и хорошо, но нелегко. Мы как-то разрешили нашу связь, мне ведь даже больше не хочется, так как из-за собственной экстремности не выдержу с тобой больше пяти дней. Всегда рада уезжать, чтоб освободиться от рабства, которое сама себе причиняю. Но факт, что всё разрешено, что проблем нет, что всё удачно получается, меня печалит. Знаю, что такая печаль извращённый люксус, и мне даже немножко стыдно, что у меня такие дворянские проблемы. Как я рада, что однажды умрём и не будет борьбы. Как раз позвонили из издательства и рассказали, что Доктор был воодушевлён от нашего разговора, сказал, что у него ещё никогда не было такого высокого душевного разговора, с тех пор как он на Западе. Он человек, который не слушает, так просто кажется, но должен же ведь слушать, раз уж так хорошо описывает людей. Так что он, по-видимому, на всё реагирует. Сказали, что собирается описать нас в своей книге. Это будет уничтожающе (что касается меня). Я там сидела, развалившись в нашем парижском платье – символ западного люксуса,— и говорила про необходимость чистого воздуха. Он сделает ужасную пародию. Вот в столкновении с русским себя вижу западной. А ты лучший слушатель в мире. Меня вообще никто не хочет слушать, значит, и хотят, но не так долго и интенсивно, как ты.

Сижу в поезде, опять у меня освобождающее независимое чувство. Читаю вашу здешнюю газету: мне совсем этот ваш народ непонятен, три страницы об Александре Втором, на одной странице какие-то восклицания христиан, исповеди, стремление к православной церкви – они все затухли, ссохлись, из одного гнёта быстро в другой, но чтоб был такой хороший, знакомый, старинный, чтоб не было местечка на боязнь, на пространство. И вот такой народ, запуганный, жестокий, властвует над моим европейским. Какой боязливый народ – то к православию, то к коммунизму, то к буржуазной нравственности. Я забыла, что ты – светлое явление, но такое не очень яркое, такое осторожное. Ты у меня вне вашего сумасшедшего народа. Император до тебя дотронулся,— ты ведь не рад, что убили. А пусть царей убивают, это ведь их риск. Мне очень нравятся революции. Но нет у меня страны, потому занимаюсь любовными делами. Всё какие-то мечты, я просыпаюсь и ярко помню – целовал правую грудь, больше не засыпаю. А когда стану беременной, ты меня тоже будешь встречать? Есть мужчины, которые очень любят беременных. Я очень одурею, стану вегетативной, усталой, святой, религиозной, как растение, каждый день буду из-за мелочей плакать, думы только про ребёнка, хорошее питание, свежий воздух, жизнь в деревне. После родов буду кровь и молоко, блаженность без экстаз, без гор, без мужчин (нарочно поставила горы перед мужчинами – это, конечно, неправда).

Ещё десять дней до нашей встречи. А ты быстрее сжигай письма, иначе ты всё в страхе, что обнаружат. А что, когда обнаружат? Убьют? Будет страшно? Невыносимо? Вина и ужас? Вчера, когда шла в газету, был долгий путь, и я вспомнила про то, что ты говорил в кафе, что расстанешься, и опять расплакалась от обиды, что считаешь ревность даже доказом любви. Когда мне ещё до тебя наркоман – не способен меня любить – рассказывал про свою любовь к своей подруге, я почувствовала сильную любовь к нему, что он её так хорошо любит. Он меня, конечно, не понял в этом и считал, что я лгу. Мои перверзии тоже в рамке гуманности. Эта связь с тобой в высшей степени нравственна. И культурна, достойна. А был бы негр из Рио-де-Жанейро – это моя мечта найти себе анонимного негра на карнавале – эту мысль ты мне подобрал, уточнил, она у меня была и до тебя – было бы недостойно – эксплуатация человека, мастурбация. Я должна тебе тоже осторожно писать, чтобы не показывать мои плоские страницы и бесчувственность и грубость, которые у меня тоже есть. А как хорошо, что я не гадкая, стольких наслаждений была бы лишена. У нас теперь ночевала одна красивая, в лице регулярная девушка, испанка, она стала подругой мексиканца. Она меня измучила своей красотой, она тоже умная, единственно, что меня спасло, что она не славянка, значит, славянской димензии у неё нет. Единственное, на кого немного ревную тебя – это украинки.

Я теперь пролежала два часа в постели после звонка, у меня появилась такая идея, которая меня не покидала. Я себе представила, что у нас будут два дня времени, первый – половина, ночь и другой – целый. Я всё себе представляла до подробностей, не знаю, почему я думала, что не выдержу и попрошу тебя, чтобы меня там целовал, и ты откажешься, ты наверно откажешься, и это меня приблизительно час волновало, я потом буду говорить только о своём, забуду говорить о чужих, наверно расплачусь, и тебе будет страшно, но ты меня не будешь целовать. Я не буду обижена и страдать, только буду делать вид. Так как русский не родной язык, я могу все эти вещи писать, он для меня туманный, на родном бы в жизни не написала. Я пишу точно, как акробат, не смотрю направо, налево, шагаю. Я даже эти строчки пишу, сидя за столом, за спиной разговаривают муж с мексиканцем, моё нахальство – не нахальство, а не знаю что.

Еду в горы. Когда буду кататься, быстро, быстро, чтоб близко смерти, буду думать про тебя. Наверху совсем мало воздуха, тяжело дышать; когда без остановки съеду 1000 метров разницы до деревушки, буду счастлива. Я непременно буду одна кататься, чтобы мне не мешали при моих экстазах. Они всегда приходят, это подарок, никогда не знаю.

Не знаю, почему у меня такая сильная эротическая тенденция, я ведь жила временами совсем трезво и фригидно. Мексиканец нам делает ритуальные изделия как подарок. Он хороший человек, я совсем не замечаю, что он здесь, всё спокойно, молчит, ему не тяжело, мне не тяжело, совсем непринуждённо. Бельгийка мне опять что-то рассказывала про самую красивую ночь в её жизни, но не детально. Я на неё так эзотерически смотрела, что она спросила, не больна ли я, не хочу ли минеральной воды.

Когда приедет Р., обнимать не буду. А когда он захочет, как могу ему отказать, ведь десять лет сидел! Трудно отказаться, из гуманности (не в роде Эмнести) должна отдаться. Какой ужас меня ожидает! Я ещё раз посмотрела его письмо. "Обнимаю Вас сердечно". Ну "сердечно" – это ведь формальное слово, и такое объятие допустимо, такое бодрое, дружеское, что ты думаешь как владелец русского языка? Я такая милая, что тебе всё говорю, радую, делаю комплименты, описываю свою страсть к тебе, как тебе меня не любить? Повезло, нашёл себе славянскую душу на чужбине, а я с отрочества должна была страдать, настраиваться на чужой менталитет. Ты меня твоим письмом разорил, всю мою гармонию души расколол. Ты мне так красиво написал, что я расплакалась и побежала в подвал, чтобы меня никто не видел. Думаю, это у меня начинается что-то похожее на французские гостинцы. Как все это у меня смешалось – тело с душой и духом. В нашем замке у озера ты себя вел удивительно непринуждённо. Была бы я мужчиной, и должна была начинать я, тяжело было бы мне. Ты тоже знал, что ты должен начинать это ведь нагрузка, но ты всё очень элегантно сделал. Такое я еще не видела, а ведь у меня целовальный опыт! Сегодня воскресенье. Мне снилось, что мы были где-то в гостинице такой холодной на первом этаже, в больших постелях, я одевалась, а ты лежал и сразу вошла моя мать, нервная, недовольная, что меня уже долго ищет, и сначала не заметила тебя, но ты, как нарочно, пошевелился, тогда она сказала таким властным голосом: "выйди, мы должны вместе поговорить". Мне было как будто десять лет, как будто меня бросили назад, все дежурят за мной, жизнь узка, некуда мне деваться, и ты меня не спасал. Но это было в ночи, а теперь мне уже хорошо. Я в первый раз сознала, что, если это так будет продолжаться, я ведь должна буду как-то жить одна, должна буду с основы измениться, мне при этих перспективах закружилась голова.

Знаешь, что я часами делаю? Выписываю из "Правды" адреса членов Верховного Совета: надо посылать письма об отмене смертной казни. У меня карта СССР, так как я должна детективно искать эти места, и со странным чувством печатаю адреса разных бригадиров, шлифовщиц, колхозников – там столько женщин, мне их так жалко, у меня с ними очень глубокая связь, я представляю себе их усталые лица, их полные фигуры, их детей и думаю, как они будут читать письмо. Я непременно постараюсь, чтобы на конвертах были красивые марки. Печатаю по-русски, путешествую по вашей нахально огромной стране.

Когда это начнёт больше, я попробую убить каким-то поступком. Вот, например, тобой я окончательно убила наркомана. Сегодня мне попался его снимок, и я старалась найти в нём то, что любила, и больше не могла. Очень странно, как абсолютно ничего, ничего там не было. Вот это начинает меня тоже пугать, эта абсолютность чувств, эти концы. А ты такой замкнутый, абсолютно несдельчив. Даже в лице никогда ничего не могу уловить. А я вся раскрываюсь, как на рынке, ужас, вот эта пролетарская черта у меня, нет, нет, нет ничего царьского, ничего дворянского. А замкнутость элитарна, ты всегда в лучшей позиции, сохраняешь военные секреты. Моё единственное оружие – неожиданность, изменение фронтовой линии. Тоже теряю чувство реальности. Отсутствие этого чувства мне позволяет делать всё. Вот когда я ехала в Страсбург и приходила на наш вокзал, я всякий раз подумала: "Вот и делаю это, действительно делаю, вот покупаю билет, сажусь в поезд". У меня было вчера такое плохое приключение. Ночью, возвращаясь от княгини домой, напал на меня один молодой парень, он шёл напротив и схватил меня за грудь и странно захрипел Я его оттолкнула, заорала тоже вроде, как он, он пошел, и я ему от бессилия бросила: "Ты свинья". Как славно, что научили меня писать по-русски, ярко чувствую, как культура блаженна. А у тебя по телефону какой-то мужской голос, как бывает у мужчин с майками и собаками. Уже неделя прошла. Всё это изнуряюще, раскладывает меня, фантазирует. Какой умный был наркоман, что он меня не хотел. Но ты, конечно, умнее, гораздо умнее, что хочешь. Я уже знаю, что хочу с тобой сделать в Париже: пойти в фантастический и магический музей. Ты разочаровался? Конечно, всё еще хочу вместе принять душ. У меня были довольно трудные дни. Мой муж ушел на ночь к какой-то другой женщине, чтобы меня спровоцировать. Он меня спросил, была ли я тогда в Линце с тобой, и я должна была ответить, так как он все знает. Но больше не сказала. Я теперь читаю Чехова по-немецки, про безнадежные внебрачные связи. Муж хотел переселиться и другие какие-то вещи и все хотел знать, как я себе брак представляю, я так истощилась, всё у кого-то какие-то права на меня. А ты мне прости, что должна была сказать, мне во лжи невыносимо, да и всё заметно.

Бельгийка мне опять рассказывала про свою любовь и сказала интересным образом, что она женщина, которая ничего не даёт, что мужчина ей должен всё отдавать. На мой вопрос, почему она не дающая, сказала, что истощилась детьми и преподаванием музыки. Очень тебя люблю, когда в телефоне так быстро и тихо говоришь, что почти непонятно, тогда у тебя нет этого уверенного голоса взрослого мужчины. Твой голос прямо у меня в подживотии и потом всюду. Начинаются опять мучительные наплывы.

Меня ждущая на вокзале толпа знакомых была ошарашена одеждой рабыни арабского гарема. Только сын в обаянии сказал: "Какая красивая!". Я была счастлива на почти родной земле. Как всё повторяется! Я совсем не лучше твоей жены, а ты не лучше моего мужа. Временем вырабатывается у нас тоже механизм привычки, фасцинация становится слабее, наступает брак, борьба с прозой, секс теряет философию, не стремится главным образом узнать суть другого человека. Вот это последнее меня сильно поразило. Поэтому я рада, что теперь здесь без тебя. Я любила мою мучающую меня возлюблённость, так как она сильно одушевляла всё и давала мне чувство надменности над всеми другими. Не карие прищуренные глаза при ощущении перешагивания границ, не руки при ощущении собственной молодости помню, а тебя как человека, даже не как мужчину.

Мой красивенький, у тебя был такой грустный, грустный голос. Мне было тоже страшно переехать в чужую страну, я всегда забываю, что мужчины тоже люди, что им тоже страшно. Я бы очень хотела с тобой прожить несколько лет в стиле жизни де Бовуар и Сартра, без налаженного быта, без детей, только в гостинице, в парижских кафе. Только ты бы должен был признавать мне все права, как у них было, и не выдвигать ложь в гуманизм. Мы бы могли так хорошо жить и бороться за лучший мир. Почему не можем?

Я как раз вернулась из цирка. Я очень тронута и горжусь, что сын цирк вовсе не полюбил. Он недоумевал, почему люди должны глотать огонь, к чему такие ужасы, очень дрожал, когда акробат полез на пять стульев. Другие орали от радости, а он сочувствовал, чтоб акробат упал. Он понимал, что опасно, но не мог понять красоту опасности. Я себе из люксуса придумываю ужасные приключения. Была плавать в бассейне и плавала час, думая о таких грустных вещах, что в воде расплакалась, но могла спокойно плакать и плавать – никто не замечал.

Я надеялась сегодня, что над всей Европой будет туман и что ты будешь ждать в Женеве в аэропорту и самолёт не будут выпускать, ты догадаешься и позвонишь. Я наверно потому так думала, что, когда мы летели в Америку, нас целый день держали, и я позвонила наркоману, но вместо телефонного акта я была принуждена говорить с его подругой, расплакалась и наговорила ей, что боюсь лететь в самолёте. Так мне было грустно уезжать, не совершив греха. Но зато после Америки быстро и срочно выполнила план. Почему у меня был такой вздор в голове и почему себе выбрала именно такого?

Я даже не знаю, почему мне тот текст в журнале не понравился. Был какой-то слишком русский. Помню, что у меня была какая-то зависть, что у них корни есть, а мне остался только космополитизм. А русский язык меня раздражал – такой интеллектуальный. А вроде ничего против не могла иметь, так это ещё больше мучило.

Мне сегодня ночью снилось лесбийское приключение – очень сильно. Какие-то две женщины, скорее девушки, я их знаю из феминистических собраний, меня начали соблазнять, одна меня укусила в рот, другая была раздета, потом мы лежали в постели, мне было очень страстно, но их тела были чего-то лишены, а кончилось на том, что муж вошёл, и они убежали. Я была этим сном ошеломлена. Было почти, как с тобой, но при чём здесь женщины? А днём, когда ждала твоего звонка, мне позвонил наркоман. Сообщил опять, что желает. Я ему сказала, что у меня ныне другие наркотики и что он пропустил возможность, что я не жизненная страховка. Он был в абсолютном изумлении, даже избить меня захотел. Но это неинтересно.

Только что вернулась с демонстрации молодёжи. Это была очень интересная динамика. Сначала перед университетом стояло около тысячи подростков, брань, крики, движение, потом прибежал худощавый напряжённый молодой мужчина, что-то закричал и вслед появились крики "Демо!" (значит, демонстрация), и сразу целая масса скандирует: "Демо! Демо!", и все начинают двигаться в одно направление. Молодёжь одета непривлекательно, серо, иногда в кожаных штанах и куртках, иногда подстрижены почти до гола, с платками на лицах, другие свободно показывают лица. Всё в руках парней. Они бранят друг друга. Они начинают с лозунгами, расхаживают, как петухи, в них насилие и агрессивность. Девушек около двадцати процентов, они в большинстве подружки парней. Они идут тихо вдвоём или совсем подражают мальчикам, но тех мало. Масса движется. Всё больше лозунгов. Приближаемся к тюрьме. Там больше ста человек, арестованных вчера. Лозунги, кулаки, свист, идём дальше. В центре города уже ждут полицейские – их мало, около тридцати, одеты, как средневековые рыцари или как беби,— такие толстенькие. Несколько подростков нервничают, что-то кричат, и масса колеблется, стоит, не знает куда. Несколько мальчиков вооружены палками, и у них шлемы на голове. Но минуту спустя масса опять движется и идёт к зданию полиции. Там всё темно. Окна опустили жалюзи. Людей в городе нет, в них какой-то ужас. Никто ничего против не говорит, думаю, не смеет. Возвращаемся к университету. Вот и масса распадается, вождь кричит: "В субботу в два часа на площади Клары". Потом садятся на тротуары, на заборы, курят, я ухожу.

Надо ехать в Баварию. Вчера мы сделали экскурсию с одной немецкой парой, и уже давно у меня не было такого отвратительного ощущения праздности жизни. Мы поехали на машине в горы, меня всё время тошнило. Немка повластвовала материнскими громкими чувствами, затянула нас в свой профанный мир пикников и географических соображений. Мой муж себе ударил голову, и его тоже стошнило. Мы пришли в течение нескольких часов в абсолютную беспомощность. Должны были есть печенье, она повелевала над сыном, и её голос беспрерывно сёк мне душу. Тошнота мне тоже не помогала, но она была официальное алиби моей угрюмости. Моя безнадёжная попытка прикоснуться ядра этого человека обрушивалась на её поток слов – говорила она высоким голосом про слёзы, про смерть, про душу, про секс, но всё были слова. Я заметила, что я не общительный человек и что неправильные люди – пытка. Я всё пробовала привлечь твоего духа, чтобы мне помог, но он разламливался из-за её присутствия. Ребёнок ночью разбудил меня в шесть, и всё будил, как я тебя.

Я уже в таком состоянии, что даже моё собственное тело начинает на меня действовать, смотрю я на него твоими глазами. Мне мучительно раздеваться, купаться, всё, всё мучительно. Сегодня перед сном ещё прочту твоё письмо. Я сойду в подвал, сяду у стиральной машины на пол, месяц будет светить в окошко. Не бойся, там не страшно.

У меня был на лифте феноменальный разговор с шестилетним мальчиком, который мне рассказывал, как на прошлой неделе нашёл дома в кресле мёртвого папу. Я потом говорила с его мамой, и та мне подтвердила, что у неё муж застрелился. Мальчик это рассказывал, как криминальный роман. Казалось, что единственное, что его сердит,— полицейские, которые всё время что-то ищут в их доме и тоже заботы со страховками и продажей квартиры и другие дата. Я с мамой тоже долго говорила, у неё была тоже невероятная дистанция к этому. Так как были у неё зеркальные очки, глаз не видела, но она всё смеялась, хотя говорила, что ночью больше не спит.

Ездили в Падую, где спали, к завтраку на стол поставили банку с золотой рыбкой. Банка круглая, маленькая, а рыбка уже психотична. Всё нервно кругом, и кругом страшно было смотреть. А хозяйка – толстая добрая пожилая женщина – с уверенностью сказала, что рыбке хорошо. "Рыбка маленькая и стаканчик маленький. Как раз подходит. Сыплю ей зерничка, вот так". Мне было по-итальянски трудно объяснять, что растений нет, воздуха у неё нет, только грязная вода и стекло. Так и ушла, не спасив рыбку, а теперь уже далеко.

Твои звонки меня очень расстраивают. Они такие короткие, как шприц, но я, как наркоманка, не хочу от них оторваться. Я чувствую такую хрупкую воздушную связь, её лёгкость меня не порабощает, я так счастлива, что, ничего не требуя, получаю. Хотя такие законы всем знакомы, она в конкретном случае какая-то мудрость. Я себе припоминаю определённые сцены и фразы: вот как ты в парке сказал, что тебе со мной хорошо, и я делала вид, что не слышала, и ты должен был повторить. Из-за тебя читаю роман, и там описана ревность, мне всё страшнее от этой книги, больше всего испугало, как он описывает, как слова уничтожают. Вот слов я боюсь, не твоих, а моих, так как они так быстро приходят и потом навсегда.

Друзья-эмигранты оставили нам детей. В них уже есть что-то мне совсем чужое, хотя я их люблю, но они мне чужды, и их тела, которыми глазами наслаждаюсь, и их личность. Особенно в девочке есть что-то ужасное, жестокое и узкое и что-то очень женское. Мне страшно смотреть, как оба мальчика её стукают и унижают. Тем более её защищаю, но её и презираю. Вот сын ей угрожал, что позовёт полицейского, чтоб тот её бросил в тюрьму, и она ему ответила: "И потом у вас никто не будет, кого бы могли бить". Ей четыре года. И мои меры воспитания от отчаяния грубые. Царит сила. Как раз (уже полночь) у этого мальчика был какой-то припадок. Он дрожал, куда-то стремился, какие-то страшные звуки из него выходили. Это было невероятно страшно. Меня моя мама сегодня утверждала, что он ненормальный. Я на неё за это ужасно рассердилась, и теперь мне эта фраза повисла в голове. В этом была ужасность жизни, что он такой маленький, напряжённый, костлявый так мучится, так боится и именно ему есть чего бояться. Потом сразу успокоился и уснул опять.

Я приехала из Вены не замечая ничего, не вслушиваясь в разговоры. Дома меня ожидала мышь,— как я боялась. На кухне была вонь, и я слышала, как скребёт мышь. Мне было так отвратительно. Вспомнила про Сартра, что через отвращение ощущаешь существование. Но это существование было голое, как смерть. Вставила затычки в уши и легла спать. Проснулась больной, потеряла голос. К обеду поймала мышь и беспощадно подбросила коту, но тот её не тронул. Здешние коты, очевидно, не знают мышей, и мыши не знают их, так как моя мышка очень доверчиво пошла его онюхивать, и он был от этого в изумлении. Сын так и сказал: "Видишь, мама, кошки не едят мышей". Твоя сдержанность в Вене мне опять больно напомнила твой характер; я год назад точно в таком депрессивном состоянии уезжала из Мюнхена, после того как не сумела соблазнить наркомана.

Возлюблённый, я так несчастна с тех пор, как ты мне позвонил. Хочу за тобой поехать, только боюсь, что ты мне не позволишь. Помнишь, тот венгр, который прыгнул в окно и месяц назад вернулся в Будапешт, теперь бросился там под поезд и окончательно умер. Когда сказали, я испугалась, что и ты бы мог умереть. Самое страшное, как он в этот раз это аккуратно сделал. Купил билет в ближайший городок, поехал поездом, сошёл, пошёл назад в туннель и там подождал поезд. Как ему должно было быть страшно, как он ведь должен был бояться, что больно будет, не думаешь? И представление своего трупа, как он мог это выдержать. Вот этого испугалась, что, может, я тебе что-то плохого сказала, так как и в него не вслушалась. Так и чувствую себя частично виноватой, что тот так брутально умер. Ведь если б выпил таблетки, это ещё понятно. Хочу с тобой. Я сама стараюсь спасаться, чтобы меня эта любовь не разрушала, чтоб я могла жить, а не всё время умирать, поэтому стараюсь у неё отнимать значения и брать её лёгкими руками. Я так не хотела тебя опечалить, уже так боюсь тебе писать, зачем ты такой тёмный человек? Когда ты исчез с поездом, я успокоилась, как вылечившийся наркоман. Зашла на себя посмотреть в туалет, у меня было чувство некрасивого лица, усохшего, нечистой кожи, и так и было. Когда я твоему озлоблению извинялась, только из-за того, что тебе причинила боль, и из-за того, что никогда не хотела убивать самое дорогое и мою единственную трансценденцию. Как может кто-то захотеть убить суть своего существования? Только когда её потеряет, может и от существования отказаться и в этом надеяться её опять найти. Ты лучше не звони. Когда звонишь, заражаешь меня вне цикла, всё гормональное хозяйство в течение секунды разрушается и начинается хаос, который меня и морально и физически разлагает. Я тебя подозреваю, что себе "американскую обиду" придумал, чтобы у тебя было оправдание для какой-то своей любовьнеспособности. Ты всё думаешь, что любовь то, что тебе надо, что соответствует твоему вкусу, что не ломает рамки твоего мира. Я тебя в этом отношении считаю незрелым. Я, конечно, в поступке с американцем тоже оказалась незрелой. Очень рада, что связаны только свободой. После звонка. Точно, как и ожидала, меня облила волна отчаяния, но я переплыла её и теперь осталась только мокрой. Мои собственные поступки из вчерашнего дня больше неправда, поэтому не можешь меня винить за давние, я только сегодня. И ещё раз к американцу. Это было, кроме эксперимента и знания, что всё обречено на эпизод, как сказано в сказке: пойдёшь налево – худо будет, пойдёшь направо – ещё хуже. И пошла направо. Всё было вне настоящего. Только театр, жажда играть роль в пьесе о разврате. Совсем вне меня. Поэтому рассказывала, как пьесу, ещё и с бурей. Настолько всё банально, что, как в дешёвых романах, и странно, что я режиссёр и что это моя жизнь. Во всём ничего оригинального, наверно, поэтому ты меня и разлюбил. Но рассказала, не чтоб тебя мучить, а чтоб ты со мной порадовался, что такой у меня был выбор, точно, как я тебе всё другое говорю и тебе интересно.

Доктор произвёл на меня длительное впечатление. Он настоящий клоун гороховый. Я теперь поняла, значит, окончательный циник. Он детерминист, в этом есть что-то Божье в нём, как у горохового. Он не борется, героев с души презирает, их мужество для него наивность, он ведь знает, что всё это ни к чему, что скоро война будет и всюду коммунизм. И ему всё равно. Его всё это интересует только как научное, только как Бога, мол, посмотрим, как всё выйдет, хотя это неправильно сказано, он ведь знает, как будет. Узкие азиатские глазки сверкают. Публика у нас давно такое не видела. Для всех было понятно – это монголы, у них другие масштабы, но хотя Доктор это и говорил, не от этих его слов это пошло, а от него самого. Это была психодрама. Когда-то в половине спектакля внезапно сбросил маску идеолога и начал играть самого себя. Разыграл всю диалектику. Ты мне с разумом, я тебе с сердцем, ты про статистику, а я символом. Говорил, как святой пророк. Мы сидели на подиуме – пятеро; внизу в темноте триста человек, и я в эту темноту говорила немецкие фразы, как "третья мировая война неизбежна", и чувствовала, как все замирают. Я чувствовала, что все мы накануне погрома, и всё-таки в этом было удовольствие театральности. А он после спектакля был, очевидно, весёлым.

Если не сочтёшь безвкусным, у меня ещё одно оправдание. Факт, что тебе рассказала эту историю, взошёл от чувства, что я всё ещё ребёнок и всё мне разрешено, от автоматизма – так всегда делала, привыкла, и тоже от чувства риска. Я так привыкла рассказывать такие эпизоды, что не могла сдержаться. И знаю, что не рассказала бы у озера, рассказала бы позже, в гораздо более невыгодных обстоятельствах. Должна была рискнуть и узнать, что случатся. Всё было уже в нашей судьбе сложно. Только вопрос времени и выгодного случая. Если на это так посмотришь, ещё выгодно вышло, не разлюбил совсем и не так ужасно всё. Я не могу до глубины понять твоей реакции, и ты не можешь моего поступка. Это печально, да? это раскол? Мне кажется, как будто я жила со слонами и встретила жука.

У моей коллеги уже тринадцать лет любовь к её бывшему психиатру, шестидесяти трёхлетнему старику, который на её новую книгу стихов, написанных для него, только сухо ответил: "очень по-дружески". Но это была, кажется, самая сильная фраза, которую она получила от него в течение последних лет. Пришла вчера попросить меня идти на его лекцию в университете. Выкурила при этом уйму сигарет, и её лицо, как у мальчика, было в других сферах. Она знает про безнадёжность этой любви, которая мне напоминает мою первую любовь с тринадцати до пятнадцати, когда я его два года не видела и каждый день, каждое утро надеялась случайно встретить. Всегда волновалась про свою внешность и была даже благодарна случаю, что его не встретила. Она точно так, сама не смеет идти на лекцию и просит меня. Ни слова не проронила, а только про старикашку. Она мне, думаю, напомнила тебя, а не себя в её безумии.

Страданье моё, мне так больно от тебя, и каждое утро пробуждаюсь с чувством ужаса и, просыпаясь, только его чувствую и ещё не знаю его причину, лишь ощущение чего-то страшного, и потом прихожу в себя. И чем мне больнее, тем нежнее тебя люблю и так люблю, что умереть хочу.

При оформлении страницы использована репродукция:
Frederick Leighton. The Painter's Honeymoon. C.1864

 

 



Хостинг от uCoz